Но доктор Грудзинский и в этих условиях пытался что-то «делать». Делал все, что было в его силах, и больные чувствовали это и обожали его.
…Вспоминаю. Мы отправляемся на обход. Ежедневный утренний обход всех палат. Двери в палаты закрыты. Из-за них доносится то затихающий, то нарастающий, почти непрерывный кашель… Длинный коридор…
– Ну-с, Пимперле! – Почему-то он окрестил меня этим прозвищем. Что оно означало, вероятно, он и сам не знал, но, очевидно, что-то связанное с молодостью и неопытностью, ибо, хотя мне уже минуло 35, я была самой молодой из мошевских медсестер.
– Ну-с, Пимперле, – говорил доктор Грудзинский, останавливаясь перед дверью палаты, в которую нам следовало войти, – «сделаем лицо»!
И лицо его принимало бодрое, энергичное выражение. Даже глаза начинали блестеть. Словно волной смывало усталость, старость, тоску…
– Пошли!
Он широким жестом распахивал дверь, галантно пропуская меня вперед: «Сестра, прошу!..»
– Доброе утро, как дела? – весело приветствует своих больных доктор Грудзинский.
– Доброе утро, доктор! – несется со всех сторон. Начинается обход.
– Да… Кашель, конечно, мучительно… Конечно. Но вы же ведь образованный человек?.. Вы же понимаете, что это – отделение мокроты, это необходимо и это – единственное, что может спасти… Потерпите, дружок!
– Ну, как дела, работяга?.. Вид-то у вас сегодня получше!.. Температура?.. Хм… (температурный лист висит в ногах, на спинке кровати)… Да, конечно, температурка держится!.. Но, поверьте, это вовсе не плохо. Значит, организм борется – борется, и это – главное!
Вот так и дальше. Каждому доброе, ободряющее слово, может быть, и не совсем правдивое, но ведь только это может дать своим больным в данной ситуации доктор Грудзинский.
И тут, в палате безнадежно больных, обреченных людей наступали удивительные минуты… Безобразные железные койки, серые застиранные одежда, изможденные лица – все уходит куда-то, исчезает из действительности, улетучивается, как печаль и тоска с лица доктора Грудзинского. Все забывается; верится во все, пусть самое невероятное, самое несбыточное… Редкие, удивительные минуты. Даже кашель внезапно утихает. Ему верят. На него надеются.
Такие минуты надежды, думаю, испытали многие из лагерников и помнят о них до конца своей жизни, даже если и прожили долго, если удалось выжить и выйти из лагеря…
Между приступами кашля кто-то умоляет о кодеине.
– Кодеин?.. Но ведь его нет в нашей аптеке. Надо подождать новую партию медикаментов… Нет, нет, я постараюсь достать, конечно, пропишу вам… На ночь получите укол, поспите, и кашель полегчает…
В дежурке доктор диктует мне «требование в аптеку» – все ту же ипекакуану, тот же хлористый кальций – все больные знают, что из него образуются «капсулы» для туберкулезных «палочек», и свято верят в это; камфару и кофеин; хлорамин… и, подумав, доктор говорит: «Все».
– Как все?! – взрываюсь я. – А пантопон? Вы же обещали Куликову!
– Пимперле, – говорит доктор Грудзинский грустно, но твердо, – сделаете ему кубик aqua distillate (дистиллированная вода) – поверьте, действие будет то же самое…
Рот у меня открывается, и вид, должно быть, самый идиотский.
– Доктор, – бормочу я, – как же… я не понимаю…
– Не понимаете, потому что слишком юны… Ничего, потом поймете. Ну, пока. Если что понадобится – пошлите за мной.
…На ночь я делаю Куликову инъекцию – кубик aqua distilate.
Я шепчу ему прерывающимся голосом: «Ну вот, Володя… Теперь вы хорошо поспите…» И Володя Куликов счастливо улыбается: «Спасибо, сестра!» Он спокойно засыпает и спит два-три часа. А то и больше. И без всякого пантопона!..
…Все это было много позже моего первого самостоятельного дежурства, когда я ко многому уже привыкла. К сожалению (или, наоборот, к счастью?), человек ко всему привыкает… Привыкла и я. Привыкла без ужаса прислушиваться к ночному кашлю. Поняла, что ни в одну палату без реальной необходимости заходить не надо, потому что так будет лучше, тише, спокойнее в палате, и кашля меньше. В четвертой палате всегда сидит санитар, и он позовет меня, когда надо.
Привыкла я делать камфару и кофеин умирающим и пользоваться кубиком aqua distilata, если не было ни морфия, ни пантопона… Привыкла писать густым раствором марганца на голени умершего номер его личного дела, перед тем как отправить его в морг. Научилась вводить глюкозу и магнезию и в вены попадала даже лучше других. В общем, постепенно я становилась профессиональной медицинской сестрой, и доктор Грудзинский был весьма доволен и расхваливал меня «на свою голову», как он выразился, когда вдруг пришел приказ перевести меня в хирургию, куда переходить я ни за что не хотела.
Я бегала к Маргарите Львовне, умоляла, чтобы меня оставили в милом, обжитом моем туберкулезном!
Все тут было мило: в терапии под боком дежурила Екатерина Михайловна, которую всегда можно было позвать на помощь, а в спокойные ночи, когда никто не умирал, она забегала ко мне просто поболтать, посидеть перед печуркой, которая топилась у меня в дежурке.
А иногда заходил в гости кто-нибудь из врачей – ведь они жили тут же, под боком, и в «свободное время» вовсе не были похожи на недосягаемые медицинские «божества», при которых медсестры и рот боялись раскрыть… С Аглаей Михайловной мы тоже поладили отлично. В общем, мне нравилось здесь и совсем не хотелось уходить в новую неизвестность.
…Как я умоляла Маргариту Львовну, чтобы меня оставили в туберкулезном! Но почему-то на этот раз не сработало, и настал день, когда я должна была принять дежурство в хирургическом.
III. Хирургический корпус
…Тоска мне выжгла очи…
…«Мошево». Шесть двухэтажных бараков, крепких, рубленых, с большими окнами, с красными железными крышами. Большая зеленая лужайка позади бараков. На лужайке почему-то не было ни деревьев, ни кустов, но трава была хорошая и густая. Дальний угол лужайки был отделен от остальной части высоченными лопухами.
Лужайкой единолично владел баран Васька. Это был наш лабораторный баран. Для чего он был нужен в лаборатории, я не знаю, но целыми днями он слонялся по больничной зеленой лужайке, держа в страхе и смятении души свободных от дежурства сестер, врачей и ходячих больных, осмелившихся вторгнуться в его владение.
То ли от природы он был так бессовестно драчлив, то ли ненавидел всех двуногих существ, но только, чуть завидев на лужайке движущуюся фигуру, Васька, свирепо изогнув шею и выставив вперед свои винтообразные рога, как выпущенная торпеда устремлялся к ней, несясь через всю лужайку.
Спасенье было одно – удирать во все лопатки, пока Васька не наподдал сзади своим мощным боевым оружием. Не бараном бы ему быть, а бизоном в каких-нибудь пампасах!
…Мошево. Наши больничные бараки, или, как их громко величали, «корпуса», были обнесены высокой кирпичной стеной с широким кружевом колючей проволоки наверху, с вышками и прожекторами по углам. Это была «больничная зона», но с одной стороны она граничила с зоной лагерной.
Там был обычный лагерь с лесоповалом и еще какими-то «общими» работами, со столовой и клубом и культурно-воспитательной частью – КВЧ – как по идее и полагается быть в каждом лагпункте, хотя и не везде было.
…Я уже пару месяцев работаю дежурной сестрой в хирургическом отделении Мошевской больницы. Дежурю сутки через сутки.
По вечерам в свободные дни, пока не захолодало, мы с Катериной старались незамеченными пробраться у самой стены в дальний угол лужайки, где за высоченными лопухами можно было укрыться от бешеного Васьки. Если это удавалось, нас ждал целый вечер блаженных часов, до самого отбоя.
Расстелив на траве одеяло, можно было валяться, читать, болтать о чем угодно, смотреть в розовое закатное небо… Если только природа и Васька были милостивы.
В эти дни мы отсыпались до вечера после круглосуточного дежурства, а когда вечер проходил, снова спали до утра перед следующим дежурством. На «жизнь» только и оставались выпадающие через день эти несколько вечерних часов на закате, окрашенных тихой задушевной беседой.