А что было бы, если бы вдруг поднялся ветер и задул в нашу сторону? Но, очевидно, Природа была за нас, и мы ей спокойно вверяли наши грешные и благодарные души. В лесу не шелохнулась ни одна веточка, и огонь потрескивал вполне мирно, словно мы грелись у большого и надежного костра. Комары исчезли начисто.
Конечно, в общем мы устали, натерли ноги, перемазались в саже, как черти, и в горле все время щекотало, а из глаз текли слезы, но все равно было хорошо и даже просто чудесно – не возвращаться в лагерь, не видеть окаянных бараков и вышек с «попками», не слышать рельсины на поверку, словом, жить вне лагеря!!
И Андрей сразу воспрял духом, и голос его окреп, и в глазах снова засветилось былое мужество. И ночью так чудесно было слышать его сонное дыхание или почувствовать прикосновение его руки… Так мы и не потушили пожар, и в конце концов нас увели в лагерь. Пожары как-то затухали сами по себе, а окончательно потухли, когда пришла осень и начались дожди.
III. Вечная память
…К осени стало казаться, что жизнь в лагере мало-помалу налаживается и мы кое-как дотянем до каких-то перемен. Во-первых, притерпелись. Во-вторых, нам наконец разрешили написать по одному письму. В-третьих – открылся ларек, и там можно было купить махорку и сахар! Правда, денег у нас почти не было, но после письма можно было надеяться, что нам выдадут, если придет перевод.
В ларек – малюсенькую хибарку – набивалось народу как сельдей в бочку. Несколько покупателей и десятки «зрителей», готовых как стая коршунов ринуться на добычу. Все знали, что «свое богатство» надо крепко прижимать к себе. У Андрея, который изо всех сил держал в руке кошелек, напрочь оторвали обе крышки от него! Если кто-нибудь неосторожно протягивал бумажную купюру через прилавок, ее тут же выхватывали целиком или половину. И все-таки это был прогресс, и все наши мужчины блаженно затягивались махорочным дымом, который после мха и пакли, вытянутой из щелей стен, казался нектаром. Я тоже понемножку курила, не столько для удовольствия – от махорки сильно кружилась голова, сколько чтобы заглушить постоянное чувство голода.
…И наконец пришли первые посылки! Их выдавали в какой-то хибаре, возле изолятора. Там посылки вскрывали и «проверяли», изымая недозволенное или приглянувшееся начальничкам, а остальное надо было нести в уже раскрытом ящике мимо нашего «забарачного» поля с ямами от выкорчеванных деревьев. Первые посылки никому до своего барака донести не удалось. На владельца заветного ящичка (со съестным!) налетала свора уркаганов, сбивала человека с ног, вышибала посылку у него из рук, и драгоценное содержимое – яблоки, печенье, лук – вмиг исчезало в кишащей руками и ногами куче.
«Попка» с вышки равнодушно взирал на это зрелище (хотя, может быть, и с удовольствием – все-таки развлечение!) Потом «58-е» стали умнее и за посылками ходили с собственным эскортом, достаточно многочисленным, чтобы отбиться от урок, и поэтому их удавалось донести до барака. Получила и я посылочку с сухарями, любимой моей халвой, апельсинами и какими-то жирами. И хотя это был пир всего на один день – ведь друзей было много, да и с моими барачными соседками надо было хоть чем-нибудь поделиться, – все равно это был чудесный и сказочный пир! И вечер, полный надежд на долгожданное «чудо», которое вот-вот должно же наконец произойти по чьему-то «велению»…
Но «чуда» не случалось. Наоборот, стали приходить какие-то «дела», зашевелилась раньше как-то незаметная «третья часть». Понаехали новые уполномоченные, и по ночам стали вызывать то одного, то другого. Начались допросы… Хотя каждый из них кончался тем, что брали подписку «о неразглашении», на другой день весь лагерь уже знал, кого вызывали и о чем спрашивали. Тут были и допросы по старым делам, за которые мы уже получили приговоры и отбывали свои сроки, были и попытки завести новые – спрашивали о знакомых и друзьях по лагерю, а то и о совсем незнакомых людях, которых заключенные никогда в глаза не видели.
Из нашей компании тоже вызывали всех по очереди, чаще других Андрея. Его держали целую ночь напролет, требуя, чтобы он назвал своих «сообщников», тех, кого не удалось арестовать в 35-м и которых, как видно, и до сих пор разыскивают, – из числа 400 вернувшихся на родину «сменовеховцев». Утром его снова гнали на работу, а он едва держался на ногах. Измученный Андрей называл им разные выдуманные фамилии, но это не было выходом – таких людей не существовало, и его обвинили в издевательстве над «органами».
Что было делать? Мы не знали… Вызывали и меня. Зная, конечно, о моих с Андреем отношениях, требовали, чтобы я «выведала» у него о его тайных «связях». Кричали, ругали, грозились, что они «повенчают» меня с моим «хахалем» перед «списанием» в расход, как давно уже следовало сделать!
– С кем из западной сволочи готовит он заговор? Если не узнаете, обоим будет плохо!
Но все же только грозились, не били – такого приказа, видно, еще не поступило. Мне и до сих пор непонятно, кому и зачем понадобилась эта комедия, когда люди так или иначе все равно были обречены. Сколько можно было выдержать такой «Водораздел»? А если хотели прикончить быстрей, то кто мешал просто всех перестрелять? Не все ли было равно, что написать в отчетах и «делах», – пиши, что угодно твоей фантазии! Однако людей продолжали вызывать, подолгу держали на допросах, давали зуботычины, хотя и не избивали, а утром, падающих от истощения и недосыпания, опять гнали на работу…
Все стали чего-то бояться, и наше начальство тоже вроде чего-то остерегалось. Даже доходяг на «Северный» стали вывозить ночами, как будто потихоньку, по-воровски… Или испугались, что людскому терпению все-таки придет конец, начнется бунт и разъяренная толпа бросится на конвой? Напрасно боялись. «Масса» была терроризирована и словно загипнотизирована паническим страхом. Люди как будто лишились разума или вообще перестали быть людьми. Только один человек из тех, кого я знала, ясно отдавал себе отчет во всем происходящем. Видел, понимал и сознавал, что каждый день – это следующий шаг к гибели. И не только сознавал, но и не хотел безропотно подчиняться этому бессмысленному, ничего не изменяющему уничтожению.
Он не хотел медленно и молча погрузиться в клоаку, но готов был биться и кричать, драться за жизнь, цепляться, пока хоть только голова на поверхности, хоть только рот и глаза… Этим человеком был Андрей. Конечно, может быть, среди сотен гибнущих нашлись бы и другие, но люди были слишком измученны, слишком выжаты и деморализованы, чтобы довериться друг другу. И все молчали. Боялись. И Андрей тоже боялся – боялся, что нарвется на мерзавца, попытающегося спасти свою шкуру ценой доноса, или на отчаявшегося, потерявшего волю и разум человека. Только мне и еще двум-трем самым близким, самым надежным, в самое ухо, едва слышным шепотом:
– Бежать, бежать надо… Перебить конвой, захватить оружие, пробиваться сквозь тайгу к границе. Ведь нас много, чего стоит эта свора без оружия? Перерезать провода. Пока дойдут вести из этих болот, мы будем уже далеко…
Увы! Не откликался никто. У всех были близкие – жены, дети или родители. Все боялись за них. Боялись расплаты. И не осталось сил – ведь все уже были почти доходягами. И все еще надеялись на чудо и поворот истории… Только бы дожить! Только бы дожить… Дожил ли кто нибудь? Дотянул ли – до чего? Из тех, кого я знала, не выжил никто. С «Северного» ни один не вернулся…
Нет, ни о каком бунте нечего было и думать, но попытаться спастись – как угодно, с каким угодно риском, бежать вдвоем – все равно это меньший риск, чем оставаться. В этом был уверен Андрей. Так теперь думала и я. Андрей припас кое-что из одежды, тщательно починил свои и мои ботинки, надевал на работу двое брюк и телогрейку. Хотя дни были еще жаркими, но ночи начались прохладные – стоял конец августа.
На последнее белье он выменял маленький мешочек с солью и носил его, как ладанку, на груди.
– Скорей, надо скорей!