Но вот что произошло незадолго до моего отъезда из Союза. Случайно я рассказала Ефимову о судьбе дочери моего двоюродного брата Юры Соловьева, отсидевшего по моему делу три года и заболевшего в тюрьме туберкулезом. Ее вырастил отчим (Юра умер, когда дочке был всего год), довольно видный партиец. Он дал ей хорошее образование – она окончила Институт иностранных языков в Москве, после чего получила работу в одном из советских консульств за рубежом. Там же вышла замуж за работника этого же консульства.
Как раз в то время, когда я рассказала это Ефимову, дочь Юры с мужем были в отпуске в Москве.
И тотчас же он спросил меня:
– Она тоже Соловьева?
Боже мой, зачем ему было знать, кто она?
– Букарева, – ответила я деревянным голосом, выхватив из памяти первую попавшуюся фамилию, ничего уже не соображая и ничего не видя перед собой…
Потом ночи не спала, мучилась от страха за них из-за своей беспредельной глупости. После нашего разговора их отъезд почему-то задержался, хотя срок отпуска кончился. Я твердо решила, что если их не выпустят – Юрину дочку и ее мужа, я покончу счеты с жизнью. Слава Богу, в конце концов их выпустили. С чем была связана эта задержка, они так и не узнали.
Но больше я Ефимова видеть не хотела…
Спросите у моего Времени – кто более всех виновен в рассказанной мною истории?
Талантливый юноша, интеллектуал, завербованный органами и предавший свою любимую, потому что его воля была сломлена, а страх самому оказаться за решеткой велик?
Бдительный пионервожатый «Артека», вовремя сигнализировавший о писательнице с «классово чуждым духом», дабы обезопасить себя от литературной конкурентки?
Следовательница НКВД, сфабриковавшая «дело» и заставлявшая подписывать то, чего не говорилось или говорилось совсем не так?
Молоденькая студентка, моя родственница и подруга, «вспомнившая» то, чего на самом деле не было?
Безупречно честный друг – коммунист, не посмевший сказать «ручаюсь», дабы не нарушить правила «великой» партии?
Я сама, подписавшая лживый, из пальца высосанный протокол и потянувшая в пропасть двоюродного брата?
Заранее все предрешившие судьи, всерьез игравшие комедию суда?
Или, наконец, «великий кормчий», до смерти запугавший огромную страну и превративший людей в бессловесных рабов режима?
А может быть, просто само время, заставлявшее людей быть нелюдьми?
Книга II
На островах ГУЛАГа
Глава 1
Прелюдия
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется,
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать…
Нас выстроили по команде с вещами по четыре человека в ряд под сводами «вокзала» Бутырской тюрьмы, и двери величиной в целую стену беcшумно раздвинулись перед нами.
– Вперед! Шагом… аррш! – скомандовал начальник конвоя, и мы нестройно, спотыкаясь от волнения, волоча за собой свои рюкзаки и сумки, вышли за тюремную стену…
I. Пиндуши
Когда я сидела в Бутырской пересылке, мне, как и многим другим, казалось, что в лагере можно будет что-то доказать, кого-то переубедить, заставить понять себя; не только словами, но и всеми своими личными качествами заставить поверить, что меня ошибочно сочли преступником, что это не так и чуждо моей сущности.
А лагерь, в моем представлении, был тем, что я видела, когда работала одно лето экскурсоводом на Беломорско-Балтийском канале (ББК). Я встречалась там с заключенными, занятыми на инженерных и хозяйственных работах. Они пользовались относительной свободой передвижения в пределах ограниченной территории, ведь тогда шел еще только 1934 год…
Я получила восемь лет лагерей за «террористические высказывания» по доносу моего близкого и любимого друга. Cидя в Бутырской тюрьме в ожидании ответа на кассацию и уже не веря в то, что она поможет, я писала заявление за заявлением, умоляя поскорей отправить меня на работу – пусть самую трудную, самую черную, лишь бы работу, и при этом просилась на ББК, который я «знаю», где уже была экскурсоводом и, может быть, пригожусь и теперь, хотя и в качестве «зека» (так для краткости именовали заключенных).
Тогда этапы шли главным образом в двух направлениях: в Среднюю Азию – в Джезказган и Караганду, а также на Кольский полуостров – на Беломорско-Балтийский канал. Думаю, это только дело случая, а не результат моих эпистолярных упражнений, что я все-таки попала на ББК.
Моим первым лагпунктом стали Пиндуши – судоверфь недалеко от Медвежьей горы, обслуживающая ББК и Онежское озеро, куда в 1934 году я возила туристов на экскурсии. Лагпункт был обнесен с трех сторон колючей проволокой, с четвертой синело Онежское озеро. Колючая проволока ограничивала «зону», выход за которую запрещался и по краям которой стояли вышки с часовыми.
Но территория лагпункта оказалась довольно обширной. Проволока и вышки остались где-то за деревьями, и их не было видно – они не довлели ни над бараками, ни над самой судоверфью. Легко было представить себе, что тут живут просто люди, собранные сюда на работу, может быть временную; здесь все носило отпечаток какой-то временности в основном из-за построек барачного типа.
«Сердцем» лагпункта было конструкторское бюро – КБ, где работали заключенные инженеры-кораблестроители, многие из них, как мне говорили, с «именами». Там же находились чертежное бюро и копировальная группа. Сама верфь со стапелями, с огромными сараями-ангарами, где на полу раскладывались гигантские лекала, находилась на берегу, против небольшого зеленого островка с трогательным названием Заяц. На островок вел мост, и хотя заключенным вроде бы и не разрешалось туда ходить, но стражи на мосту не наблюдалось, и мы нарушали запрет. Купались, собирали цветы – это было еще «вольготное» время, лето 1936 года.
В бараках мы жили вместе с урками, но их было меньшинство, и вели они себя в общем мирно и прилично. Сначала только «раскурочивали» «новеньких» по общепринятому в лагерях неписаному закону, а затем принимали в «свои» и уже не обижали. Помню, на верхних нарах – у нас была «вагонная система» – наискосок от меня жила молодая веселая толстая и вечно разлохмаченная хохотунья. Она мне сразу заявила, без всякой злобы, сверкая всеми своими отличными белыми зубами:
– А часики-то все равно уведу!
Часы, отобранные у меня при аресте, следовали за мной этапом и в лагере были мне отданы. Это были большие серебряные мужские часы, которые я носила на цепочке. Так случилось, что в таком виде мне их подарили, и так я их и носила, хотя это было не особенно удобно. Я думала: куда же девать их на ночь, чтобы моя милая соседушка их не «увела»? Со мной была мочалка в виде рукавички. Я положила часы в эту мыльную рукавичку потихонечку, чтобы никто не видел, а потом засунула ее под подушку.
Наутро рукавичка оказалась без часов, а соседка-уркаганка заливалась хохотом на весь барак:
– Смотрите, люди добрые, никак часики-то увели?!
Мы, арестованные по 58-й статье, возмущались, урезонивали, просили отдать, грозили пожаловаться. Урки стонали от хохота, валясь на нары и дрыгая ногами в воздухе. Я и впрямь заявила о воровстве и назвала воровку.
– А вы видели? – спросили меня в «третьей части» (так назывался наш отдел по «политическим» и сыскным делам).
– Не видела, но знаю.
– Не пойман – не вор, – резонно ответил уполномоченный третьей части.
Так и не вернули, так и не видела я больше своих часов, наверное спущенных за пол-литра, что всегда можно было «обстряпать» с нашими конвоирами. Раз уж начала про урок, расскажу о пиндушских знакомствах в этой среде. Было там два барака, которые почему-то назывались «колоннами» для малолеток. Это были преступники до 17 лет. В Пиндушах были только мальчики. Позже, в Кеми, мне пришлось столкнуться и с девочками: ничего более распущенного, развращенного и циничного я не видела. Мальчики были немного лучше. К виртуозному и изощренному мату я уже мало-помалу привыкла в нашем собственном бараке, и он мне не так уже резал уши, когда я стала вхожа в колонну малолеток. А я стала туда вхожа.