Страж на вышке заметил меня и поднял тревогу. Безумные мысли вихрем промчались в голове, и, не успев даже толком их осознать и сообразить, что мне делать, я вбежала в лес.

– Стой! – раздалось сзади, и грохнул выстрел.

Но полсекундой ранее я зацепилась за корягу и грохнулась на землю. Пуля просвистела где-то над головой и шмякнулась в ствол сосны. Часовой, вроде лося шумно ломая ветки и сучья, подбежал ко мне:

– Кто такая?

Я слегка замешкалась с ответом, потом ответила первое, что пришло в голову:

– Была на свидании в Повенецком лагпункте. Оттуда в Пудож шла, да вот какие-то хулиганы напали, отняли деньги, документы, избили – видите, кровь. Подвезите меня до Пудожа!

– А почему убегала?

– Да испугалась я…

Часовой явно подозрительно посмотрел на меня и тут же спросил:

– А к кому на свиданье ездила?

Я наугад назвала фамилию одного из наших актеров, тоже забранного в пересылку в мае, но тут наконец до меня дошло, и я поняла всю глупость и непоправимость ситуации!

– Полковников? – переспросил часовой – Федор? Сейчас проверим. Пошли на вахту.

Держа винтовку наперевес, он отконвоировал меня к вахте, закрыл за мной ворота и велел подождать. Часовой вошел в будку, и я услышала, как он крутит ручку старого допотопного телефона, а потом что-то кричит в трубку…

Я поняла, что для меня все кончено…

Часовой вышел.

– Ах ты, стерва, мать твою… Бежать решила!

Так я снова оказалась в лагере. Начальник лагпункта, к которому меня привели, ни за что не хотел верить мне, что у меня – 58-я. Орал на меня, чтобы я сознавалась, что я – Катька Шилобокова, уркаганка, смывшаяся с какого-то лагпункта и объявленная в розыск уже неделю назад. Я-то думала, что о моем побеге знает уже вся Карелия и патрули разосланы по всем дорогам, чтобы искать и схватить меня.

Глава 3

Пудожстрой

I. Центральный изолятор

Итак, год 1937-й, осень, центральный изолятор БелБалтЛага, куда меня водворили после моего импульсивного, отчаянного и жизненно непрактичного побега.

Камера изолятора – деревянного одноэтажного барака – большая светлая комната, с окнами, без всяких решеток и козырьков, выходившими во двор. В камере вдоль стены сплошные нары, по которым можно было прогуливаться, как по полу.

Сначала в этой обширной камере я была одна, с книжкой, каким-то образом завалявшейся здесь. Правда, книжка была без начала и конца, без обложки, но читать все же можно. Это были рассказы – кажется, Пантелеева, хорошо сейчас не помню… Конечно, для одиночной камеры книжка – настоящий клад. Однако в то время даже и этой книжки читать не хотелось… Вообще ничего не хотелось… Просто лежала, отдыхала душой и телом от всего бурного лета «Водораздела», от драматического конца его…

Уверена была, что расстреляют, – ведь побег же!.. Но страха не было – просто усталость, и жить совсем не хотелось. И «Водораздел», и Андрей вспоминались как неясный сон, как просмотренный кинофильм…

На допросы не вызывали, и время снова остановилось, как когда-то на Лубянке. Только на этот раз это не было томительно, наоборот, умиротворяюще и успокоительно…

Вот, может быть, и смерть, которой мы так боимся, тоже приходит к больному, измученному человеку с успокоением и умиротворением… Даже и думать ни о чем не хотелось, не хотелось больше страдать…

Но в конце концов из состояния этого странного покоя меня вывело нечто увиденное из окна изолятора: а увидела я, как во дворе гуляют две женщины – обе бывшие со мной на «Водоразделе»: теософка, пытавшаяся заинтересовать меня своими идеями, и еще одна, которая кричала мне вслед, когда я уходила в бега. Но ведь на «Водоразделе» нас и было всего трое «политических»… Значит, взяли их в изолятор из-за меня? Подозревают в сообщничестве, в пособничестве…

Вот тогда мне стало страшно в первый раз: ведь их могут тоже расстрелять – ни в чем не повинных людей – только из-за меня, из-за моего самоубийственного настроения, из-за моего «моря по колено»… Но они-то ведь жили, терпели, надеялись…

Ох, как стало нехорошо!.. Я не знала, что же делать. Попросила вызвать меня на допрос, но вряд ли единственный часовой, охранявший изолятор, мог передать мою просьбу, даже если бы и хотел.

Впоследствии я узнала от теософки, с которой снова оказалась вместе в лагере в Кеми, что с ними ничего не случилось, но страху хлебнули и они.

Ведь они были со мной в одной бригаде в тот день, когда я бежала, и их сразу же отправили в изолятор – сначала на «Водоразделе», а затем перевезли в центральный.

Однако, очевидно, дело было слишком ясно для наших деятелей 3-го отдела, как, вероятно, и все наши дела для НКВД! Да и не было нужды затевать новое дело для того, чтобы расстрелять нас всех вместе или поодиночке. Найти предлог для этого для них не составляло труда.

Возможно, уже начал спадать «девятый вал» 37-го года; возможно, что в планы НКВД входили не только расстрелы, но и вербовка новых осведомителей… Трудно сказать. Во всяком случае, «сообщников» мне не пришили и никаких допросов о них не было. Как я узнала позже, их допрашивали только в первый день на «Водоразделе», а в центральном изоляторе даже на допрос не вызывали и отправили почти сразу в Кемь, на «Швейпром», куда потом попала и я. Ирония момента, если можно так выразиться, была в том, что, вероятно, благодаря моему побегу им даже повезло, так как если бы они остались на «Водоразделе», то наверняка «дошли» бы там и погибли, как и другие в «северном» лазарете.

Вскоре без всяких официальных допросов разные чины Управления БелБалтЛага стали меня расспрашивать о моих четырех днях «свободы» в карельских лесах, расспрашивали подробно и с интересом, не скрывая удивления и даже с какой-то долей уважения: «Ишь ты какая, не побоялась!» И без обиняков предложили: «Если хотите жить и добиться пересмотра дела – работайте с нами и для нас. Тогда, может быть, чего-нибудь и добьетесь».

Сначала я отказалась наотрез. Не только работать с ними, но и возвращаться в лагерь. Пусть расстреливают или отправляют в тюрьму, настоящую, – на Соловки или куда хотят… В противном случае я объявлю голодовку, но на «Водораздел» я больше не вернусь!..

Не помню фамилии тогдашнего начальника 3-го отдела БелБалтЛага – кажется, Аристов. Меня водили и к нему. Культурный, изысканно-вежливый, интеллигентный на вид, он тоже смотрел на меня с любопытством и общался с подчеркнутой учтивостью: «Ну что ж, подумайте! У нас производства, промышленность, вот – бумажный комбинат в Сегеже. Огромное строительство. Нам крайне важно знать, нет ли там вредительства, честно ли работают бывшие наши враги?.. Вы понимаете?.. Вы же были журналисткой, работали в газете… В промышленном секторе. Большего, чем объективного освещения дела, мы от вас не потребуем. Подумайте, ведь вы еще молоды, у вас еще вся жизнь впереди…»

Чтобы мне не скучно было думать, в мою камеру поместили еще одну женщину…

Казалось бы, мы недолго пробыли вместе, никогда не пересеклись снова наши пути, а как отчетливо помню я ее милое, усталое, немолодое уже лицо, седеющие волосы, подобранные сзади в маленький пучок.

Сначала мы, конечно, боялись друг друга – каждый видел в другом потенциального «стукача». Но потом подружились.

Стукачи в лагере неизбежно узнаются и становятся «париями». И редко, очень редко острое лагерное чутье обманывает…

Моя сокамерница оказалась «бывшей» Рябушинской – одной из двух дочерей известного дореволюционного фабриканта и финансового магната Рябушинского.

Она была старше меня лет на 10–15, но на вид казалась много старше.

Как интересно рассказывала она о раннем своем детстве, об изолированной детской, совсем особом мире, где они росли вдвоем с обожаемой ею сестрой в обществе mademoiselles, иногда приятных и ласковых, иногда строгих, требовательных и холодных. Рассказывала о поездках за границу, о Венеции и Неаполе в своих детских воспоминаниях; о юности и революционных брожениях, проникавших даже в эту среду – самых крупных капиталистов, в ее культурную, интеллигентскую прослойку…