На смену прежнему возбуждению пришли безволие и отчаяние. Я увидела невдалеке чернеющий на фоне розоватого небосклона стог, направилась к нему и вырыла под ним глубокую «пещерку», залезла в нее и заснула крепко и глубоко, как ни разу не спала за все это время… Утром вернулись ясность мыслей и энергия. Андрея больше нет, но у меня двое маленьких детей, мама, которая живет одним напряжением нервов, одним страстным желанием, могучим, как инстинкт животного, – дожить до моего возвращения, сохранить моих детей, вернуть их мне. И поэтому я должна вернуться.
Только ради Андрея я могла бы оставить их, с нелепой надеждой на сверхчудесное «как-нибудь», которое рано или поздно снова соединит меня с ними! Теперь же, когда Андрея нет, а я все еще жива, только для них должна я продолжать бороться за жизнь! О себе уже думать нечего. «Свое» пусть умрет с Андреем. «Любимый мой, ласковый, возьми мою душу…» – вот такие или приблизительно такие мысли вместе с обрывками строк Цветаевой и Гумилева, которых очень любил Андрей и много читал мне наизусть, а от него запомнила и я, бродили у меня в голове, когда я лежала, проснувшись в своей теплой душистой сенной пещерке. И так не хотелось вылезать из нее и снова приниматься «жить»…
Но снаружи было уже совсем светло, и петушиные крики доносились из селенья… Но что делать конкретно? Все-таки идти на север в надежде чудом перейти границу? Но как же дети и мама? Повернуть назад, идти потихоньку на юг и, может быть, если удастся, добраться до Вологды, где я когда-то родилась и где, прожив первые пять месяцев жизни, никогда больше не была? Там как-нибудь уехать по железной дороге в Москву и жить у мамы потихоньку, притаившись, как мышка…
А может быть, там пойти к кому-то «наверху»? К самому Сталину? Умолять его выслушать меня? Рассказать, как массы людей гибнут ни за что? Знает ли он, Сталин, что творит НКВД? (Но кто меня к нему пустит?!). Видно, даже нелепость страданий не рождает в людях ненависти, когда они не понимают: кого ненавидеть? С кем бороться? Я все еще витала в облаках наивности и веры в справедливость наверху. Хотя где-то в подсознании уже понимала весь ужас моего нынешнего положения и что все это ни к чему…
Я убежала из лагеря – вот единственное преступление, которое я совершила. Пусть за него я отсижу сколько надо, если таков ваш закон. Но разве против меня не совершено еще худшее преступление – ведь меня посадили в лагерь без всякой вины с моей стороны! Так преступно ли бежать из лагеря, спасаясь от голодной смерти? Вот такие, на теперешний мой взгляд глупые и наивные, мысли проносились в моей голове, пока я вдыхала аромат и ощущала блаженное тепло укрывавшего меня сена.
И почему-то наперекор логике я снова пошла на… север. Помню, как однажды, откуда ни возьмись, налетела короткая, но сильная гроза, с молнией и ливнем, небывалая для этого времени – первых дней сентября! Как сидела я на каком-то пригорке, под большой сосной, немного укрывавшей меня от ливня, и впереди было какое-то довольно большое пустое пространство, большая котловина, по которой косил дождь. Как раскалывалось надо мной темно-лиловое небо, и грохотали басовые перекаты грома…
Но мне было ни капельки не страшно – наоборот, весело и радостно. В такую грозу уж, наверное, не ходят дозорные патрули, и можно ничего не бояться, а после дождя и собаки не берут след. Однажды ночью я устроилась недалеко от шоссе и заснула, поджав колени под свою короткую шубейку, которую мама принесла мне еще в Бутырки и в которой я была похожа на Катюшу Маслову из романа Толстого, по мнению Раисы Осиповны Губергриц.
Господи, как давно все это было – Бутырки… Театр… Но поджатые ноги затекали, коленки высовывались, холод проникал всюду и будил. Просыпаясь и дрожа от холода, снова натягивала я на себя шубейку. Уже засерела предрассветная муть, когда я вдруг ясно увидела наши лагерные деревянные, опутанные колючей проволокой ворота вахты, увидела, как медленно и со скрипом они закрываются, и… Андрей, отступая шаг за шагом задом, спиной, уходит и уходит из лагеря туда, за ворота, и смотрит на меня – прямо в лицо, глаза в глаза, и зовет, и приказывает глазами… И все уходит и уходит, как в кино, становясь все меньше и меньше. Слезы бежали у меня, как горячие ручьи, и все было мокро от этих слез…
И когда глаза мои наконец открылись, лицо мое все было мокро от слез на самом деле – слезы продолжали бежать сами собой. И вдруг на фоне светлеющего неба я увидела рогатую голову с отвисшей нижней губой. Голова чуть наклонилась набок, как бы с любопытством, а может быть, с участием разглядывая меня. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга – я и высунувший из чащобы голову лось. Он даже низко нагнул голову и вытянул шею, чтобы лучше меня рассмотреть. Хотя я не шевельнулась, вдруг он чего-то испугался, фыркнул на меня (я тоже испугалась), затем шумно повернулся всей своей громадной тушей и сиганул в лес. Кругом только стон пошел – казалось, по лесу мчится паровоз, ломая и круша все на своем пути!
Помню еще такую картинку. Тоже утро или, вернее, под утро. Я бреду какой-то проселочной дорогой, которая показалась мне «подходящей» – как и все, что вело на север. (Почему?) Если тропка или дорога сворачивали от севера, я их бросала и шла лесом напрямик, пока не натыкалась на «подходящую» дорогу. Впрочем, «напрямик» – понятие относительное. Часто я выходила к болоту, и, чтобы обойти его, мне приходилось идти вокруг него не один километр. Итак, я брела в предутренней дымке по дороге, и пыль на ней, вся в ковре росинок, блестела, как серебряная. Дорога вела все вниз, и внизу смутно зачернели силуэты строений – селение! Я уже хотела свернуть с этой дороги, как вдруг увидела лежащую поперек нее мертвую лошадь. Она преграждала мне путь. Этот труп лошади, и серебряная пыль на дороге, и полная, глубокая тишина – ни петухов, ни собак – все было как заколдованное…
Может быть, чума посетила деревню, подумала я, и все бежали, бросив неубранную лошадь? Или все вымерли и лежат такими же трупами у себя в избах? Вероятно, не было ни того ни другого, но воображение мое разыгралось. А дорога стороной обогнула деревню и спустилась к озеру, точно вошла в него, и это было странно и чудесно, как в рассказах Грина. У берега стояла лодка, ни к чему не привязанная, с двумя веслами, брошенными на дно… Я села в лодку и оттолкнулась. Озеро было небольшое, километра два в длину. Я плыла в лодке, и туман клубился вокруг меня и поднимался вверх легкими облачками, которые, поднявшись, начинали алеть, потому что где-то за деревьями уже вставало солнце.
И как по команде проснулись птицы, и загомонили, защебетали по всему озеру. На противоположной стороне я вышла из лодки и стала карабкаться вверх на гору, а мокрый кустарник обдавал меня дождем крупных росяных капель. С ужасом я увидела, как мои лыжные ботинки, починенные Андреем, начинают лопаться, а подошва на одном, сбоку, совсем отстала. Что же будет, когда она вовсе оторвется? Конечно, подумала я, если бы я и пошла на юг, все равно никогда бы мне не дойти до Вологды, а даже если бы и дошла, то наверняка меня «забрали» бы на железной дороге. Значит, пусть будет что будет, лучше не думать…
Но и так все кончилось плохо, и гораздо раньше, чем я предполагала. К сожалению, я слишком часто что-нибудь делаю импульсивно, а потом уж обдумываю случившееся. Дело в том, что у меня никогда не было четкого плана – что делать и куда идти в случае удачного побега. Я целиком полагалась в этом на Андрея. А теперь, когда оказалась в «бегах» одна, я не представляла, что мне дальше делать. Я почувствовала, что снова впадаю в депрессию…
Вероятно, постоянное чувство голода и убывающие силы (ведь на одной бруснике да изредка попадающейся смородине все-таки долго не продержишься!) были тому причиной. Да еще к неприятностям добавилась неизвестно почему обильно пошедшая из носа кровь. В общем, на пятый день моей бродяжьей жизни я неожиданно вышла на какой-то лагпункт, чуть не на самую вахту – так тесно обступила тайга этот маленький лагерь. И вместо того, чтобы повернуть тотчас назад и бежать в лес, я замешкалась и сделала еще несколько шагов по направлению к воротам. Тут я опомнилась, повернулась и бросилась к лесу. Но было уже поздно…