Что представляли из себя соловецкие карцеры, расположенные в толщах крепостной стены, он не рассказывал. «Не для дамских ушек!» – считал он.
Железного здоровья был, видно, человек – вынес несколько лет такой жизни, и в возрасте далеко не юном.
Был он человеком большой культуры, и театр любил очень, но, конечно, в «актеры» допущен не был, как ни хлопотал за него Федор Васильевич.
Такова была не слишком уж уникальная история зека Дондукова-Корсакова. Но в ней была одна интересная деталь, характеризующая непостижимость логики НКВД. А заключалась она в следующем: будучи кавалером ордена Почетного легиона, Дондуков-Корсаков имел от правительства Франции пожизненную пенсию. И теперь, находясь в заключении на Соловках в камере со строгим режимом… он продолжал получать свою заслуженную пенсию!
Ежемесячно лагерное начальство извещало его о получении денежного перевода из Франции, в чем он, з/к Дондуков-Корсаков, должен был расписаться. Он и расписывался!
Сумма была немалой даже по советскому валютному курсу и значилась переведенной в советские рубли.
Можно ли представить себе что-либо более фантастическое: кавалер ордена Почетного легиона, сидящий в советском лагере, получающий французскую почетную пенсию?!
Каким образом французское правительство узнало адрес своего пенсионера, самому пенсионеру известно не было. К сожалению, из «собственных денег» з/к Дондуков-Корсаков мог получать ежемесячно лишь несколько рублей «на ларек», так что на его «личном счете» накопилась, как он предполагал, значительная сумма, о чем он говорил с юмором и без всякой надежды когда-нибудь ее получить.
– Так что имейте в виду, я – богатый жених! – говорил с обаятельной улыбкой этот приятный человек, уже почти старик, советский заключенный – кавалер французского ордена Почетного легиона.
Когда поступил приказ на отправку Федора Васильевича в Кемь, это было ударом для многих соловчан – не только заключенных, но и вольнонаемных. Однако приказ был «из центра», а «центру» возражать было нельзя.
Провожали его помпезно, с прощальным концертом – «…независимо от сроков уезжает Краснощеков!..», с объятиями и слезами, как и потом, через три года при отъезде из «Швейпрома». Но об этом я расскажу позже.
Известность Краснощекова достигла «Швейпрома» задолго до его приезда, и приняло его наше начальство с превеликой радостью. А так как в технике он ничего не смыслил, определили его на какую-то пустячную работу при кладовой мелких деталей к моторам, из которой он мог отлучиться в любое время, не говоря уж о свободных вечерах, и заниматься своим «основным» делом – работой в клубе, хотя такая работа в лагерных «профессиях» не значилась и, соответственно, оплате не подлежала.
Но наш милейший начлаг Дудар хотя и поучал лагерников, что калитку надо открывать «…из рукой, а не из ногой!» (это он, увидев грязь на белых досках калитки), тем не менее искусство очень уважал, а «свой клуб» справедливо считал ценным и престижным украшением «свого лагеря» и получаемую премию за образцовую «клубную работу» с удовольствием клал в свой широкий и вместительный карман. В общем, не дурак был мужик.
Дудар не просчитался, предоставив Ф. В. всякие «бытовые» поблажки, тем более что Ф. В. был крайне нетребователен, не пил и ни в чем «таком» не нуждался. Но и Ф. В. тоже справедливо полагал, что ему повезло.
Погоревав о своем втором потерянном театре (первый был в Киеве), он с энтузиазмом и вдохновением принялся за третий, хотя это и был всего лишь лагерный клуб.
За три года он действительно сделал чудо из любительской сцены и нескольких актеров-профессионалов, оказавшихся у нас на «Швейпроме».
Когда Федор Васильевич был вывезен с Соловков на «Швейпром», он нашел двух-трех артистов из нашего Медвежьегорского театра. Один из них – Андрей Кремлев – был солидным профессионалом с амплуа героя-любовника, хотя, к сожалению, уже не первой молодости. Второй, по фамилии Привалов, – сейчас уже не помню его имени – был профессиональным оперным певцом.
Женщин же актрис не было совсем. Вот почему Федор Васильевич, прослышав, что я тоже из Медвежьегорского театра – хотя я и пробыла там меньше полугода и ни одной роли сыграть не успела, – стал усиленно и настойчиво звать меня в свою «любительскую труппу», которую он начал сколачивать сразу по приезде с Соловков.
Но воспоминания о годе 37-м, о «Водоразделе» и обо всем, что с ним было связано, были слишком живы, слишком больно ранили, и хотелось только одного – отдохнуть душой, не думать, не вспоминать и не начинать «жить сначала»…
Между тем Федор Васильевич продолжал настаивать, мягко, деликатно, ласково, и такая искренность и задушевность жила в этом, на первый взгляд даже невзрачном, человеке, что трудно было не почувствовать к нему симпатии, не поддаться его обаянию, которому поддавались все.
Невзрачным он казался только с первого взгляда, внешне напоминая простоватого Иванушку из русских сказок. Лицо его было подвижно и имело способность мгновенно меняться, становясь то властным, то вдохновенным, то нежным, то лукавым. Низкий баритональный голос, которым он прекрасно владел, окрашивался самыми тонкими оттенками…
В конце концов я оказалась в «труппе», и на всю свою швейпромовскую жизнь снова со всей силой души увлеклась театром. Увлечение это было тем более целительным для меня, что проходило при участии Федора Васильевича и было освещено его мягкой, скромной и нетребовательной дружбой и постоянной заботой – пусть в мелочах (в чем можно еще проявить ее в лагере?). Здесь эти «мелочи» тем более трогательны и милы…
Наш швейпромовский клуб – клуб «богатого» лагеря, естественно, тоже был «богатым»: большой специальный барак на территории фабрики, с большим вместительным залом и большой – вполне театральной – сценой – и даже с роялем, правда староватым и расстроенным, на котором никто не играл, однако впоследствии и он пригодился!
До прихода Ф. В. Краснощекова этот клуб пробавлялся редкими концертами с типичным злободневным «лагерным материалом». Успеха эти концерты не имели не только у устававших за мотором «работяг», но даже среди «мамок» и маявшихся от скуки, бездельничающих урок. Всем давно надоели бездарные злободневные частушки, и даже любимая уркаганами «чечетка» постепенно приелась. «Работяги» и вовсе не ходили на эти концерты, и тем более – «58-я», хотя из нашей «политической зоны» на концерты «публика» выпускалась. Обширный зал нашего клуба пустовал, едва были заняты первые ряды скамеек.
И вдруг оказалось, что если к «злободневным частушкам» и даже к стихам такого «придворного поэта», каким был в те годы Демьян Бедный, прикоснется истинное искусство, то и они способны тронуть человека, если хоть что-то осталось в нем человеческое.
Молва о «новом артисте» быстро обошла весь лагерь, и постепенно «публика» стала наполнять клубный зал. Вскоре все знали Федора Васильевича Краснощекова.
…Из лоскутов, всегда в изобилии водившихся в раскройном цехе, мы с Володькой сшили обезьянку. Была она порядочная – ростом с небольшую мартышку, и мордашка у нее получилась выразительная. Нарядили ее в желтую кофту и красную юбчонку. Назвали обезьянку Тамарой Тимофеевной.
Федор Васильевич замечательно обыгрывал ее. В его руках она была совершенно как живая! Все время вертелась, порывалась забраться к нему на плечо или обхватить его за шею. А то доверчиво прильнет к щеке и смотрит в зрительный зал своими внимательными черными глазками-бусинками. Федор Васильевич пел с ней частушки и всевозможные куплеты на те же злободневные лагерные темы. Назывался этот номер «Мы с Тамарой Тимофеевной…».
Очень скоро эти выступления Краснощекова «с Тамарой Тимофеевной» стали любимыми номерами, и ни один концерт не обходился без них. И если долго не объявляли номера с Тамарой Тимофеевной, наша публика, непосредственная и требовательная, как дети, начинала топать ногами и вопить:
– …Тамару Тимофеевну давай!..
– Краснощекова!
– Федора Васильевича!..